21.04.2019 в 21:02
Пишет  Кира Блювштейн:

У Низама ночью умер первенец.
Хороший, толстый младенец, негромкий, но такой весь основательный, плотный, с крепкими складчатыми локтями и коленками. Пухлый, как хлеб на хорошей закваске. Казалось, ничего плохого не может с ним случиться. И вот надо же.
На закате Низам-младший еще сосал материнскую грудь, сопел, наморщив покрытый черной шерсткой - совсем как у отца в детстве - лоб, а как солнце зашло, так вдруг вытянулся и перестал дышать. Как-то его трясли, чем-то растирали, кричали, плакали, но все было без толку, и дальше Низам минут на сорок как будто отключился, а когда включился обратно, все уже кончилось.
Было очень тихо, долго было очень тихо, потом в доме у соседа, молодого веселого еврея, надрывно заплакал ребенок. Тоже первенец, жены рожали с разницей в два дня, позавчера еще обменивались рецептами: чем мазать грудь, чтоб соски не трескались. Отцов трудно было назвать друзьями, но и ненависти друг к другу они не испытывали: когда десять лет назад здесь убивали еврейских первенцев, Низаму едва исполнилось тринадцать, и в погромах он конечно не участвовал. Еврейский ребенок родился хиленький, с синеватой обезьяньей мордочкой, с кожей, сухой и тонкой, как лист мацы. Грудь брал плохо, все время спал, его и на улицу не выносили, чтоб не сглазить. И вот сейчас он плакал, срываясь на визг, захлебываясь и подвывая. Орал, как недорезанный. Как нормальный живой младенец он орал, чего уж там.
Ветер был западный, как раз со стороны еврейских домов, и Низаму, вышедшему во двор продышаться, казалось, что ребенок орет прямо у него над ухом. Низам повернул голову на восток, туда, где стояли дома его старших братьев и всякой другой, поближе да подальше, родни. Там все было тихо.

Еще когда реки закровавили, Низам сказал жене: надо отсюда валить. И потом повторял не раз, и когда жаб доставал из суповой миски (просил же не оставлять открытой посуду во дворе!), и когда разделывал внезапно околевшую за одну ночь скотину, ну и вот это все, песьи мухи, пухоеды, гром и молнии, каналья, тысяча чертей. Валить надо, бормотал Низам, нехорошо тут, и соседи шепчутся, кровью ворота мажут, ты вообще видела, чтоб кровь на воротах к чему хорошему приводила? Говорят, бог ихний на нас злится. Сперва пухоеды, потом скотину всю выморил, а кончится тем, что всех наших первенцев передавит. Бери что там нужно на первое время и делаем отсюда ноги.
Но жена, обычно кроткая и послушная, вдруг встала намертво: никуда не поеду, последний триместр пошел, скажи спасибо, что на сохранение не положили, мы шесть лет старались, уже и мать твоя вся на говно изошлась, знаешь, что она мне прошлой весной сказала? Не знаю и знать не хочу. Сказала, что лучше бы мой Низамчик на еврейке женился, старший уже в школу бы ходил, у этих небось таких пустопорожних не бывает, вот что! Нашла кого слушать. А попробуй ее не слушать, змею старую, она и муравью в ухо влезет и не застрянет! (Про змею сказала тихо, почти шепотом, но Низам услышал и даже не хлопнул жену по губам. Мать и правда была злющая, хуже песьей мухи). И вообще, сказала жена, почесывая руку со шрамом от внезапно появившейся (как раз после мора скота) язвы. И вообще, Бог не Микишка, у него своя книжка. Когда это он наказывал детей за разборки взрослых?
Всегда, хотел сказать Низам, но только махнул рукой и пошел со двора. Что-то ему подсказывало, что бежать с беременной женой от смутно ощущаемой опасности, рожать черт знает где, в хлеву, под дырявой крышей, из которой торчит непонятного происхождения звезда - это, как ни странно, не худший вариант, и что однажды им кто-нибудь да воспользуется. Да вот хоть те же евреи и воспользуются. Низам курил и вяло жевал эту странную мысль, но ни во что внятное она не пережевывалась. С мыслями у будущего отца семейства вообще было не очень. Низам - значит «дисциплинированный». Сказано не рыпаться - он и не рыпался. Сказано десять казней - значит, десять. Даже если сказано не ему, все равно.
Ночью после того разговора Низаму приснилось, что жена уже родила, а он почему-то утащил младенца на берег какой-то большой реки, положил в корзину и пустил по воде. Во сне он чувствовал прилив совершенно поросячьего счастья, и чем дальше удалялась по течению корзина с толстым, похожим на пухлую булку младенцем, тем громче Низам кричал от радости, а когда корзинка скрылась за поворотом, сел на берег и заплакал. Проснулся, когда рубашка была уже абсолютно мокрая, и трусы, и простыня. У жены отошли воды. Бежать было поздно. А теперь вот уже и незачем.

Низам докурил, кинул бычок в куст в метре от забора и посмотрел в небо. Было тихо. Даже еврейский ребенок замолчал.
Слушай, бог, сказал Низам. А давай ты больше не будешь убивать детей из-за взрослых разборок, а? Вот просто не будешь и все. И никому не придется рожать в хлевах под дырявыми крышами и непонятного происхождения звездами, и внимательно следить за крысоловами, и прятать детей в литовском монастыре или за печкой в комендатуре, и становиться доверенными лицами, и в Сирию летать не придется, и выметать квасное, и пить четыре чаши, и куда это они все пошли из своих домов на западе, с вещами, с первенцами, с мазью от трещин на сосках в кармане старого пальто с желтой звездой на лацкане, в пустыню, что ли? Ладно, куда бы ни пошли, пусть дойдут лет хотя бы через сорок, хуй с ними, у Красного моря побеседуем. А пока я с тобой разговариваю, слышишь, ты, бог? Оставь детей в покое, придурок. Моргни один раз, если ты меня понял и со мной согласен. И два раза, если нет.
В метре от забора загорелся куст.
И погас.
И опять загорелся.
И опять погас.
И снова стало тихо.

URL записи